Заграница С тех пор, как Россия решила, что она больше не сейф с кодовыми замками, и распахнула дверь, магическое понятие ЗАГРАНИЦА должно было кануть в Лету. Но не кануло.
В аптеке, когда просишь какое-нибудь снадобье, слышишь в ответ: "Вам наше или импортное? Импортное, конечно, лучше". ИНОМАРКА - слово, не существующее в других языках - несмотря на то, что стала предметом столь же обыденным, как жигули, все равно иномарка, хоть новая и дорогая, хоть старая развалина. Поездка во Владивосток, который в сто раз дальше любого европейского города, это просто поездка, а путешествие в Европу - дело большое, серьезное, трепетное: заграница. Когда я говорю кому-нибудь, что уезжаю, меня спрашивают: "За границу?". - В Турцию, отдыхать, - отвечаю я, например, и тогда слышу: "А мы думали, за границу. Ты же все по загранкам". Турция, Египет и СНГ загранками не называются. Не потому, что народ мысленно присоединил их к России, а потому что это страны сопоставимые, СВОЙСКИЕ, страны, где россиянин может вести себя естественно, то есть с некоторым пренебрежением к аборигенам, на фоне которых чувствует себя цивилизованным и богатым. Самоощущение заезжего колонизатора, представителя центра империи, посетившего ее окраину, для русского все же наиболее комфортно. Американцы так себя чувствуют повсюду. Правда, основание имеют: сейф забит общеупотребимыми ценностями. А тут - оснований нет, а чувство есть, и в зазоре этом неуютно. Проблема самоидентификации, с которой в России никак не разберутся, возникает не в ЖЭКах, судах, чиновничьих норах, куда надо совать взятки, чтобы отстоять законные права, где надо унижаться и заискивать, - нет, здесь никто не жалуется, что задета его гордость гражданина великой страны, самоуважение не страдает ни от мизерных зарплат, ни от их невыплат. В отношениях с заграницей - вот где воспаляются самоидентификация и национальная идея. Приезжаем в Египет - все нормально, приезжаем в Париж - нас тут же не понимают, недооценивают, имеют о нас превратное представление, не хотят нам помочь, не видят, что мы равные, такие же, с виду поплоше, но внутри - лучше всех. Мы открыты - дружбе, диалогу, но перед нами закрывают границы, не берут в сообщества сильных мира сего, а если берут, то в качестве бедных родственников, как плату за очередные наши уступки. Мы давно готовы продать родину, но ее никто не покупает. Во времена полупустого сейфа СССР моя мама, доктор искусствоведения, театровед и единственный в стране историк театра кукол, ездила на международные кукольные фестивали. Каждая загранкомандировка - тогда не употребляли еще этого фамильярного ЗАГРАНКА - была событием чрезвычайной важности, радости, волнения, страха (вдруг ТАМ не с тем поздороваешься, не то скажешь, и больше не пустят?). Однажды мама оказалась перед трудным выбором: мы жили вдвоем, я была тяжело больна, а тут - командировка в Румынию. Естественно, что она выбрала заграницу. Я поправилась, а мама привезла трофеи - дубленку и сапоги. В командировке в Париже мама вместе с другими членами делегации варила суп из привезенных с собой консервов в раковине при помощи кипятильника - предмета первой необходимости всех тогдашних разъездов. Мама голодала, но привезла с парижского блошиного рынка массу обуви и одежды, купленной за командировочные гроши. Мама голодала и в Лейпциге, но привезла оттуда сервиз "мадонна". Тогда в СССР знали, что альбомы - это Скира, обувь - Саламандер, джинсы - Ранглер, сервиз - Мадонна, тут была на все своя мода. Кто не жил в СССР, сочтет эти воспоминания записками сумасшедшего, между тем все это было прозой и одновременно поэзией жизни. Какая самоидентификация была у моей мамы, когда она встречалась со своими европейскими коллегами, которые, небось, предлагали отужинать в ресторанчике да норовили разбить делегацию и каждого по отдельности свозить на своей иномарке в клерикальное гнездо Нотр-Дама? Простая: во что бы то ни стало, тем более, что она была беспартийной, оставаться выездной. А вот и сегодняшние загранки, тоже командировки: мой приятель Владимир Карлович Кантор, доктор философии и автор множества книг, разговорился со своим немецким коллегой, а тот в порыве откровенности возьми да и спроси, сколько профессор Кантор получает. Тот чистосердечно признался: 200 долларов в месяц. Немецкий коллега задумался и снова спросил: "А ты вправду профессор?" В советские времена инструктировали, но сегодня Володя мог бы и сам догадаться, что не надо пускаться в откровенности, находясь за границей. Не потому что непатриотично (умела же советская идеология поднимать настроение высокой лексикой!) - жалостливо, парижский дворник получает раз в пять больше российского профессора. Особенно мне нравится, когда спрашивают: "Почему - Чечня?". Я помню фразу, которой обучали при инструктаже перед загранпоездками: на все ПОЧЕМУ нужно было отвечать: "Так исторически сложилось". Правильная фраза. Ведь идиотом себя чувствуешь, расписывая соседям свой дом как дом дураков. И самому слушать неловко стенания людей из неблагополучных семей или стран. В 90-е годы, при столь непривычной и восхитительной интимности отношений гражданина и государства, я понимала, "почему". И объясняла, вне зависимости от того, была ли согласна. Теперь, во вновь засекреченном государстве, я не понимаю и не знаю. Я - частное лицо, никого, кроме себя, не представляю, тем более государство никуда меня не командировало. Это французы привозят своих писателей в Россию за свой счет - пропагандируют, мы же пропагандируем свою литературу за границей тоже за их счет. В список самоидентификации должно войти, что российские интеллектуалы и художники обязаны своей сносной жизнью западным деньгам. Россияне, как это ни странно при открытых дверях, снова разделились на выездных и невыездных. Причем теперь это решают не выездные комиссии и ОВИРы, а сама жизнь. Те, кто ездили, продолжают, а кто не ездил, уже не поедет. Надежда эйфорических времен на то, что можно засучить рукава и заработать, угасла. Кто не заработал - уже не заработает. Кого не приглашали прежде - уже не пригласят. В давние семидесятые кто-то из старших, переживших оттепель, пытался мне именно это и объяснить, и я дословно запомнила: "В нашей стране дверца мышеловки периодически открывается, кто успел проскочить - проскочил, кто не успел - надо ждать следующего раза". Это касалось всего: если бы начинающий автор принес в "Новый мир" "Ивана Денисовича" двумя годами позже, о Солженицыне никто бы никогда не услышал. И не услал за границу. В 90-м году, в Америке, меня показывали, как дрессированного медведя: "Русская поколения Горби". Все восхищались и хотели дружить. В 91-м, работая в Мюнхене и встречая приезжих из России, я старалась национальной принадлежности не обнаруживать, стыдилась: перекрикиваний через весь супермаркет ("Вась, давай колбасы скоммуниздим, никто не видит"), недоумения, почему немцы не понимают по-русски, почему не делятся, если у них всего так много. Объяснить это тогда было невозможно. У меня была знакомая актриса, звонко дебютировавшая в годы перестройки. Она поехала в Лондон, в гости к нашей общей приятельнице, английской журналистке, работавшей несколько лет в Москве. Вернулась, исходя желчью по поводу "их нравов": "У нее в шкафу сорок трусиков, что ей, жалко для меня пяток? Она такая богатая, а кредитку свою не дает". Поскольку актриса так и не поняла, почему англичанка порвала с ней отношения, она перестала быть и актрисой, и моей знакомой, пошла в жулики, но не преуспела и тут. И никуда больше не ездила. В 92-94-х, когда я жила в Париже и повсюду с гордостью объявляла, что я русская, меня жалели: "Слава Богу, что вы не живете в России, там такая нищета, и убивают средь бела дня". Им незнакомо было смирение перед "временными трудностями". В 95-м, когда я уже частично жила в Москве, в парижских магазинах меня все время зазывали на работу: "Вы русская? Нам так нужны продавцы, говорящие по-русски!". Удивлялись, что русские женщины ходят на рынок в вечерних туалетах, а вечером одеваются - "Как бы это сказать помягче? Как проститутки". Всего через год-два в бутиках, как только я сообщала, что я из России - в парижском сервисе любят поболтать с клиентом - мне со смешанным чувством бросали: "А, русская мафия...". Теперь страсти поулеглись у всех. Русские неотличимы на глаз ни в Лондоне, ни в Париже. Одеваются обычно, ведут себя обычно, услышав родную речь на улице, не бросаются в объятья: "Ура, свои!". Русские, которые ездят в Европу, - европейцы. И европейцы не таращат глаза при виде русских: ни восторга, ни презрения. "Все же плохо относятся сейчас к России?" - спросила я недавно, когда была в Париже, свою подругу француженку. Так мне показалось по прессе. "Нет, - ответила она, - не плохо. Никак". Никто не спрашивает, каков мистер Путин, красивый ли город Москва и стоит ли туда съездить, никто не спрашивает даже про русскую душу. Раньше разгорались жаркие споры, в головах роились совместные проекты, а в сегодняшней тишине я задумываюсь о том, не изменилось ли за последний год (можно и от даты отсчитывать, от 11 сентября) гражданско-государственное чувство в принципе? Мне кажется, что люди начали перегруппировываться по другим признакам, чем классические подданство и гражданство: профессиональным, идеологическим, ценностным, по образу жизни. Глобализация создает одни связи и рвет другие, но в целом способствует разъединению больших масс и созданию келейных сообществ. Массы остаются за границей глобализации. Это такая новая заграница, и еще неизвестно, как ее будут осваивать новые человекопотоки.